Мат — это не просто ругань, а нерв русской речи. Он веками живёт в языке, то запрещённый, то всесильный, то презираемый, то уважаемый. И в этом его ценность: он показывает, как человек справляется с болью, злостью и хаосом.
На Руси матерящихся называли срамословцами, и уже в берестяных грамотах XII века есть обсценные слова.
Первоначально они были частью обрядов: призывали тёмные силы или отгоняли их. С приходом христианства мат ушёл в тень, но силу свою не потерял.
В стрессовой ситуации он действует как крик боли: может помочь вырваться из ступора. Но может и закрепить человека в злости — тут всё зависит от меры.
Лингвисты признают: мат беден в словах, но богат в интонациях. И именно в этой игре проявляется мастерство — когда из трёх слов рождается целая симфония ярости.
Есенин, например, знал «матерный загиб» Петра Великого на сотни слов, превращая ругань в искусство. Пушкин, Бунин, Куприн — все они пользовались крепким словцом, но не для того, чтобы унизить, а чтобы ударить точнее, смешнее, ярче.
Однако у площадного мата, которым заливают улицы и соцсети, нет изящества. Это язык упрощённый, сродни животным сигналам — именно так считал Лихачёв. Он действует на чувства, но не развивает мысль.
Отсюда и трагедия: ребёнок, растущий в матерящейся семье, часто первым произносит вовсе не «мама», а самое запретное слово. А потом медленнее учится говорить и мыслить.
С возрастом мат становится для подростка вызовом обществу, знаком «я взрослый», а для взрослого — инструментом срыва.
Но всё же у него есть и защитная функция: профессор Лотман писал, что «отборный мат» помогает пережить тяжёлые обстоятельства, вносит в быт игру. В этом и кроется ответ на его живучесть.
Мат — зеркало общества. Он отражает его напряжение, бедность языка и одновременно его силу.
Он может быть оружием, костылём или искусством. И вопрос не в том, нужен ли он, а в том, умеем ли мы им пользоваться.